Толстушка Мэри-Энн была, так много ела и пила,
Что еле-еле проходила в двери.
То прямо на ходу спала, то плакала и плакала,
А то визжала, как пила, ленивейшая в целом мире Мэри.
Чтоб слопать все, для Мэри-Энн едва хватало перемен,
Спала на парте Мэри весь день, по крайней мере,
В берлогах так нигде не спят и сонные тетери,
И сонные тетери, и сонные тетери.
С ней у доски всегда беда, ни бе ни ме, ни нет ни да,
По сто ошибок делала в примере, но знала
Мэри-Энн всегда, кто - кто, кто с кем, кто где когда.
Ох, ябеда ах, ябеда, противнейшая в целом мире Мэри.
А в голове без перемен у Мэри-Энн, у Мэри-Энн,
И если пела Мэри, то все кругом немели.
Слух музыкальный у нее, как у глухой тетери,
Как у глухой тетери, как у глухой тетери.
Mary-Ann's fat woman was, so much fired and saw,
That barely went to the door.
Then right on the go slept, I cried and cried,
And then squeezed, as Saw, the beyond the world of Mary.
To squeeze everything, for Mary-Ann barely enough change,
I slept on Mary's desk all day at least
In Berlogs, so nowhere sleep and sleepy tetteries,
And sleepy tetteries, and sleepy tetteries.
With her, the board always trouble, nor neither, nor yes,
For a hundred mistakes made in the example, but knew
Mary Ann is always, who is who, who with whom who is where when.
Oh, Yabya Ah, Yabeda, the most opposed to Mary in the whole world.
And in the head without change from Mary Ann, Mary Ann,
And if Mary sang, then all the circle of neme.
Rumor musical in her, like a deaf tteteri,
Like a deaf Tteteri, like a deaf tetteri.