В «Маринином» подвале тщательно и круто готовились к пиру. Художник, друг Самохеева, принес его картины и развесил. Одна, огромная, висела прямо у стола, тоже огромного, раздвижного, притащенного с помойки. На картине был, естественно, гроб, но из него тянулась к звездам длинная, истеричная рука, точно хотевшая сорвать звезду и утащить с собой в могилу. На другой картине был путник, вышедший из могилы и бредущий к новому миру…
– Почему эти персонажи не хохочут? – умилялся часто воющий по дням и ночам Коля.
– Потому что пока еще они не сошли с ума, – ответил из угла диковатый старичок.
С трудом, из предпоследних сил натащили табуретки, полуразвалившиеся стулья, скатерть из помойного бака. Угощение поставляли на деньги Марины, но весьма скромно: Марина и сама почти не уделяла внимания такой прозе, как заработки. Она считала это нелепо смешным занятием, но родственники ей порой помогали, хотя она их об этом никогда не просила. Таня была побогаче подруги, из такой же интеллигентной семьи, была даже лишняя квартира, которую она сдавала, – и Танюша, когда надо, охотно делилась с Мариной.
Итак, на столе в основном были водка и черный хлеб. Правда, немного черной икры. Хлеба было вдоволь, да они и раньше как-то его добывали достаточно, у некоторых бомжей, из ученых, еще оставались хорошие связи.
Во тьме поставили свечи. Один подсвечник был даже антикварный. Такие уж тут собрались бомжи.
На стене почти кровью были написаны слова величайшего поэта:
Пускай я умру под забором, как пес,
Пусть жизнь меня в землю втоптала, –
Я верю, то Бог меня снегом занес,
То вьюга меня целовала!
И наконец началось! Как только расселись, Коля сразу же завыл. И от тоски и от радости одновременно. Стол был длинный, и на месте хозяйки, потусторонней немного, восседала Марина, и рядом с ней, по бокам, Паша Далинин и Егорушка Корнеев. Недалеко от них, самые главные в подвале: Живой труп, то есть Семен Кружалов, Шептун и Нарцисс в гробу, т. е. Славочка и Роман. Затем все остальные. Преподаватель древней истории сидел в самом конце и читал. Свечи странно освещали их лица: они становились более неживыми, но в то же время таинственными. Пахло мочой, но никто на это не обращал внимания. Впрочем, может быть, это и не была человечья моча, а просто какая-то сырость. Ученый, тот, который определил Романа как Нарцисса в гробу, обещал вскоре организовать здесь читальню.
Первый тост произнес живой труп. Кружалов угрюмо встал, когда произносил его. Естественно, за Марину. Странно, что пили рюмками, а не стаканами. И как только выпили первую, из черного, почти незримого провала у стены появился Никита. Он стоял около картины, где рука из могилы протянулась ввысь к небу. Недалеко от Марины зияло пустое место – только оно было мертвое, точно приготовленное для выходцев с того света. И Никита, ошарашенно и недоуменно, покачиваясь, но уверенно пошел к нему и сел. Его, как известно, никто не понимал, кто он и откуда, да и молчалив был Никита, поэтому на него никто особенного внимания и не обратил.
Только у Марины дернулись губы в загадочной усмешке, и она взглянула на Корнеева. Никита с ужасом посмотрел на стол, на угощение, и ни есть, ни пить не стал. Впрочем, он всегда глядел на еду с ужасом. Но Слава-шептун, который оказался рядом с Никитой, сразу же начал что-то ему шептать на ухо величественное и лихое. Не то про смерть, не то про бессмертие. Лицо Никиты, лишенное возраста, вытянулось, в ответ он закричал, а потом поцеловал шептуна – но как-то сверхабстрактно и отчужденно, точно целовал камень. Но крикнул тонко и истерично, даже по-бабьи. Облик его и вид были довольно страшной и ассиметричной конфигурации. Глаза же светились странным тупоумием, как будто он видел этот мир в первый раз и так и застыл в изумлении. К тому же глаза эти, бледные, совсем водянистые, как у жабы, ставшей вдруг человеком, по нашим понятиям казались даже потусторонними. Пальцы же его были весьма тонкие и длинные.
– Захохочи, Никита! – вдруг уже третий раз обратился к нему диковатый старичок.